Автор: Kamenshikova, Perostov
Название: /"Билл. Исповедь Светлокожего Вдовца"/
Фандом: TH
Бета: Неизвестно была или нет.
Категория:slash
Жанр:Angst/Romance/Drama/POV/Round robin /PG-13
Рейтинг:PG-13
Статус: Закончен.
Герои:Билл,Том Каулитц, и вплетены некоторые.
Пейринг:Том/Билл
Размер:Max
Краткое содержание: Огромная история, куча переживаний, множество переплетов жизни. Человек который никогда не читал такого, просто сможет не понять этого. Рассказ идет отрывками, поэтому желательно лучше вчитываться, и понимать. ПЕДОФИЛИЯ! Биллу 12 лет, Тому Каулитцу 37! По книге Набокова "Лолита".
Предупреждения: Гомосексуализм, педофилия
Дисклеймер: отказываюсь от прав на персонажей и извиняюсь перед ними за использование их имен и образов в своем фанфике
От автора: Приятного.
Разрешение: Взяла.
/"Билл. Исповедь Светлокожего Вдовца"/
Циник скажет, что на то же претендует и
профессиональный порнограф; эрудит возразит, что страстная
исповедь "Т. К." сводится к буре в пробирке, что каждый год не
меньше 12% взрослых немцев, американсцев мужского пола, -- по скромному
подсчету, ежели верить д-ру Биянке Шварцман (*5) (заимствую из
частного сообщения), -- проходит через тот особый опыт, который
"Т. К." описывает с таким отчаянием, и что, пойди наш безумный
мемуарист в то роковое лето 2000 года к компетентному
психопатологу, никакой беды бы не случилось. Все это так.
* ЧАСТЬ I *
1
Билл, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя.
Б-и-л-л: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на
третьем толкнуться о зубы. Б.и.л.л.
Он был Би, просто Би, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков
и в одном носке). Он была Билл в длинных штанах. Он был Биллом в школе.
Он был Билли на пунктире бланков. Но в моих объятьях он был всегда:
малышом, Билли.
А предшественницы-то у него были? Как же - были... Больше скажу: и
Билла бы не оказалось никакого, если бы я не полюбил в одно далекое лето
одного изначального паренька. В некотором княжестве у моря (почти как у По).
Когда же это было, а?
Приблизительно за столько же лет до рождения Билла, сколько мне было в
то лето. Можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы.
Уважаемые присяжные женского и мужеского пола! Экспонат Номер Первый
представляет собой то, чему так завидовали Эдгаровы серафимы - худо
осведомленные, простодушные, благороднокрылые серафимы... Полюбуйтесь-ка на
этот клубок терний.
2
Аннабелла была, как и автор, смешанного происхождения: в ее случае -
английского и голландского. В настоящее время я помню ее черты куда менее
отчетливо, чем помнил их до того, как встретил Билла. У зрительной памяти
есть два подхода: при одном - удается искусно воссоздать образ в лаборатории
мозга, не закрывая глаз (и тогда Аннабелла представляется мне в общих
терминах, как то: "медового оттенка кожа", "тоненькие руки", "подстриженные
русые волосы", "длинные ресницы", "большой яркий рот"); при другом же -
закрываешь глаза и мгновенно вызываешь на темной внутренней стороне век
объективное, оптическое, предельно верное воспроизведение любимых черт:
маленький призрак в естественных цветах (и вот так я вижу Билли).
Позвольте мне поэтому в описании Аннабеллы ограничиться чинным
замечанием, что это была обаятельная девочка на несколько месяцев моложе
меня.
Внезапно мы оказались влюбленными друг в дружку - безумно, неуклюже,
бесстыдно, мучительно; я бы добавил - безнадежно, ибо наше неистовое
стремление ко взаимному обладанию могло бы быть утолено только, если бы
каждый из нас в самом деле впитал и усвоил каждую частицу тела и души
другого; между тем мы даже не могли найти места, где бы совокупиться, как
без труда находят дети трущоб. После одного неудавшегося ночного свидания у
нее в саду (о чем в следующей главке) единственное, что нам было разрешено,
в смысле встреч, - это лежать в досягаемости взрослых, зрительной, если не
слуховой, на той части пляжа, где было всего больше народу. Там, на мягком
песке, в нескольких шагах от старших, мы валялись все утро в оцепенелом
исступлении любовной муки и пользовались всяким благословенным изъяном в
ткани времени и пространства, чтобы притронуться друг к дружке: ее рука,
сквозь песок, подползала ко мне, придвигалась все ближе, переставляя узкие
загорелые пальцы, а затем ее перламутровое колено отправлялось в то же
длинное, осторожное путешествие; иногда случайный вал, сооруженный другими
детьми помоложе, служил нам прикрытием для беглого соленого поцелуя; эти
несовершенные соприкосновения доводили наши здоровые и неопытные тела до
такой степени раздражения, что даже прохлада голубой воды, под которой мы
продолжали преследовать свою цель, не могла нас успокоить.
Среди сокровищ, потерянных мной в годы позднейших скитаний, была снятая
моей теткой маленькая фотография, запечатлевшая группу сидящих за столиком
тротуарного кафе: Аннабеллу, ее родителей и весьма степенного доктора
Купера, хромого старика, который в то лето ухаживал за тетей Сибиллой.
Аннабелла вышла не слишком хорошо, так как была схвачена в то мгновение,
когда она собралась пригубить свой chocolat фасе, и только по худым голым
плечам да пробору можно было узнать ее (насколько помню снимок) среди
солнечной мути, в которую постепенно и невозвратно переходила ее красота; я
же, сидевший в профиль, несколько поодаль от других, вышел с какой-то
драматической рельефностью: угрюмый густобровый мальчик в темной спортивной
рубашке и белых хорошо сшитых шортах, положивший ногу на ногу и глядевший в
сторону. Фотография была снята в последний день нашего рокового лета, всего
за несколько минут до нашей второй и последней попытки обмануть судьбу. Под
каким-то крайне прозрачным предлогом (другого шанса не предвиделось, и уже
ничто не имело значения) мы удалились из кафе на пляж, где нашли наконец
уединенное место, и там, в лиловой тени розовых скал, образовавших нечто
вроде пещеры, мы наскоро обменялись жадными ласками, единственным свидетелем
коих были оброненные кем-то темные очки. Я стоял на коленях и уже готовился
овладеть моей душенькой, как внезапно двое бородатых купальщиков - морской
дед и его братец - вышли из воды с возгласами непристойного ободрения, а
четыре месяца спустя она умерла от тифа на острове Корфу.
Знаю и то, что смерть Аннабеллы закрепила неудовлетворенность того
бредового лета и сделалась препятствием для всякой другой любви в течение
холодных лет моей юности. Духовное и телесное сливалось в нашей любви в
такой совершенной мере, какая и не снилась нынешним на все просто смотрящим
подросткам с их нехитрыми чувствами и штампованными мозгами. Долго после ее
смерти я чувствовал, как ее мысли текут сквозь мои. Задолго до нашей встречи
у нас бывали одинаковые сны. Мы сличали вехи. Находили черты странного
сходства. В июне одного и того же года (1999-го) к ней в дом и ко мне в дом,
в двух несмежных странах, впорхнула чья-то канарейка. O, Билли, если б ты
меня любил так!
Я приберег к концу рассказа об Аннабелле описание нашего плачевного
первого свидания. Однажды поздно вечером ей удалось обмануть злостную
бдительность родителей. В рощице нервных, тонколистых мимоз, позади виллы,
мы нашли себе место на развалинах низкой каменной стены. В темноте, сквозь
нежные деревца виднелись арабески освещенных окон виллы - которые теперь,
слегка подправленные цветными чернилами чувствительной памяти, я сравнил бы
с игральными картами (отчасти, может быть, потому, что неприятель играл там
в бридж). Она вздрагивала и подергивалась, пока я целовал ее в уголок
полураскрытых губ и в горячую мочку уха. Россыпь звезд бледно горела над
нами промеж силуэтов удлиненных листьев: эта отзывчивая бездна казалась
столь же обнаженной, как была она под своим легким платьицем. На фоне неба
со странной ясностью так выделялось ее лицо, точно от него исходило
собственное слабое сияние. Ее ноги, ее прелестные оживленные ноги, были не
слишком тесно сжаты, и когда моя рука нашла то, чего искала, выражение
какой-то русалочьей мечтательности - не то боль, не то наслаждение -
появилось на ее детском лице. Сидя чуть выше меня, она в одинокой своей неге
тянулась к моим губам, причем голова ее склонялась сонным, томным движением,
которое было почти страдальческим, а ее голые коленки ловили, сжимали мою
кисть, и снова слабели. Ее дрожащий рот, кривясь от горечи таинственного
зелья, с легким придыханием приближался к моему лицу. Она старалась унять
боль любви тем, что резко терла свои сухие губы о мои, но вдруг отклонялась
с порывистым взмахом кудрей, а затем опять сумрачно льнула и позволяла мне
питаться ее раскрытыми устами, меж тем как я, великодушно готовый ей
подарить все - мое сердце, горло, внутренности, - давал ей держать в
неловком кулачке скипетр моей страсти.
Помню запах какой-то пудры - которую она, кажется, крала у испанской
горничной матери - сладковатый, дешевый, мускусный душок; он сливался с ее
собственным бисквитным запахом, и внезапно чаша моих чувств наполнилась до
краев; неожиданная суматоха под ближним кустом помешала им перелиться. Мы
застыли и с болезненным содроганием в жилах прислушались к шуму,
произведенному, вероятно, всего лишь охотившейся кошкой. Но одновременно,
увы, со стороны дома раздался голос госпожи Ли, звавший дочь с дико
нарастающими перекатами, и доктор Купер тяжело прохромал с веранды в сад. Но
эта мимозовая заросль, туман звезд, озноб, огонь, медовая роса и моя мука
остались со мной, и эта девочка с наглаженными морем ногами и пламенным
языком с той поры преследовала меня неотвязно - покуда наконец двадцать
четыре года спустя я не рассеял наваждения, воскресив ее в другом.
3
Господа присяжные! Не могу поклясться, что некоторые действия,
относившиеся так сказать - простите за выражение - до синицы в руке, не
представлялись и прежде моему рассудку. Рассудок не удержал их в какой-либо
логической форме. Но не могу поклясться, повторяю, что я этих представлений
не ласкал бывало (если позволите употребить и такое выражение) в тумане
мечтаний, в темноте наваждения. Были случаи, не могли не быть случаи (я-то
хорошо Каулитца знаю!), когда я как бы вчуже рассматривал возникавшую идею
жениться на перезрелой вдовушке - (скажем, на Марианне Гейз), и именно на
такой, у которой не оставалось бы никакой родни во всем мире, широком, сером
- с единственной целью забрать ее маленького сына (Би, Билли, Билла). Я даже
готов сказать моим истязателям, что может быть, иной раз я и бросил холодный
взгляд оценщика на коралловые губы Марианны, на ее бронзоватые волосы и
преувеличенное декольте, смутно пытаясь вместить ее в раму правдоподобной
грезы. Делаю это признанье под пыткой: может быть пыткой воображаемой - но
тем более ужасной. Хотелось бы сделать тут отступление и рассказать вам
подробнее оpavor nocturnus, который меня отвратительно терзал и терзает по
ночам, когда застревает в мозгу случайный термин из беспорядочного чтения
моего отрочества - например, peine forteet dure (какой гений застенка
придумал это!) - или страшные, таинственные, вкрадчивые слова "травма",
"травматический факт" и "фрамуга". Впрочем, моя повесть достаточно корява и
без отступлений.
Уничтожив письмо и вернувшись к себе в комнату, я некоторое время
размышлял, ерошил себе волосы, дефилировал в своем фиолетовом халате, стонал
сквозь стиснутые зубы - и внезапно... Внезапно, господа присяжные, я почуял,
что сквозь самую эту гримасу, искажавшую мне рот, усмешечка из Достоевского
брезжит, как далекая и ужасная заря. В новых условиях улучшившейся видимости
я стал представлять себе все те ласки, которыми походя мог бы осыпать Билла.
Муж ее матери. Мне бы удалось всласть прижаться к нему раза три в день -
каждый день. Испарились бы все мои заботы. Я стал бы здоровым человеком.
"Легко и осторожно на коленях
Тебя держать и поцелуй отцовский
На нежной щечке запечатлевать"
Я стоял спиной к открытой двери и вдруг почувствовал прилив крови к
голове, услышав за собой его дыхание и голос. Он явился, волоча свой
подскакивавший тяжелый чемодан. "Здрасте, здрасте", - и смирно встал, глядя
на меня лукавыми, радостными глазами и приоткрыв нежные губы, на которых
играла чуть глуповатая, но удивительно обаятельная улыбка. Был он худее и
выше, и на миг мне почудилось, что лицо у него подурнело по сравнению с
мысленным снимком, который я хранил больше месяца: щеки казались впавшими, и
слишком частые веснушки как бы размазывали розовую деревенскую красоту его
черт. Это первое впечатление (узенький человеческий интервал между двумя
ударами хищного сердца) ясно предуказывало одно: все, что овдовелому
Каулитцу следовало сделать, все, что он хотел и собирался сделать, - было
дать этой осунувшейся, хоть и окрашенной солнцем сиротке aux yeux battus (и
даже эти свинцовые тени под глазами были в веснушках) порядочное
образование, здоровое, счастливое детство, чистый дом, милых подружек, среди
которых (если Парки соблаговолят несчастного вознаградить) он, может быть,
найдет хорошенькую отроковицу, предназначенную исключительно для герра
доктора Каулитца. Впрочем, во мгновение ока, как говорят немцы, эта
небесно-добродетельная линия поведения была стерта, и я догнал добычу (время
движется быстрее наших фантазий!), и он снова был моим Билли - и даже
был им больше, чем когда-либо. Я опустил руку на его теплую черную головку и
подхватил его чемодан. Он состоял весь из роз и меда; на нем были его самые яркие туго обтягивающие джинсы.
густой золотисто-коричневый загар; царапинки на них походили на пунктир из
крошечных запекшихся рубинов, а рубчатые отвороты белых шерстяных носков
кончались на памятном мне уровне; и то ли из-за детской его походки, то ли
оттого, что я помнил его всегда на плоских подошвах, но казалось, что его
коричнево-белые полуботинки ему слишком велики и что у них слишком высокие
каблуки. Прощай, лагерь "Ку", веселый "Ку-ку", прощай, простой нездоровый
стол, прощай, друг Чарли! В жарком автомобиле он уселся рядом со мной,
пришлепнул проворную муху на своей прелестной коленке, потом, энергично
обрабатывая во рту резиновую жвачку и быстро вертя рукоятку, опустил окно
на своей стороне и опять откинулся. Мы неслись сквозь полосатый, пятнистый
лес.
Он мой, мой, ключ в кулаке, кулак в кармане, он мой. Путем заклинаний
и вычислений, которым я посвятил столько бессонниц, я постепенно убрал всю
лишнюю муть и, накладывая слой за слоем прозрачные краски, довел их до
законченной картины. На этой картине он являлся мне обнаженным - ничего на
нем не было, кроме одного носочка да браслета с брелоками; он лежал,
раскинувшись, там, где его свалило мое волшебное снадобье; в одной ручке была
еще зажата бархатная ленточка; его прянично-коричневое тело,
с белым негативом коротеньких плавок, отпечатанным на загаре,
показывало мне свои бледные молодые сосцы; в розовом свете лампы шелковисто
блестел первый пух на толстеньком холмике. Огромный ключ со смуглым ореховым
привеском был у меня в кармане.
"Как же ты его достал?"
"Простите?"
"Говорю: дождь перестал".
"Да, кажется".
"Я где-то видал этого паренька".
"Он мой сын".
"Врешь - не сын".
"Простите?"
"Я говорю: роскошная ночь. Где его мать?"
"Умерла".
"Вот оно что. Жаль. Скажите, почему бы нам не пообедать завтра втроем?
К тому времени вся эта сволочь разъедется".
"Я с ним тоже уеду. Спокойной ночи".
"Жаль. Я здорово пьян. Спокойной ночи. Этому вашему пареньку нужно много
сна. Сон - роза, как говорят в Персии. Хотите папиросу?"
"Спасибо, сейчас не хочу".
Одетый в одну из своих старых ночных сорочек, мой Билии лежал на
боку, спиной ко мне, посредине двуспальной постели. Его сквозящее через
легкую ткань тело и голые члены образовали короткий зигзаг. Он положил под
голову обе подушки - и свою и мою; волосы были растрепаны; полоса бледного
света пересекала его верхние позвонки.
Я сбросил одежду и облачился в пижаму с той фантастической
мгновенностью, которую принимаешь на веру, когда в кинематографической
сценке пропускается процесс переодевания; и я уже поставил колено на край
постели, как вдруг Билл повернул голову и уставился на меня сквозь
полосатую тень.
Вот этого-то вошедший не ожидал! Вся затея с пилюлькой-люлькой
(подловатое дело, entre nous soit dit) имела целью навеять сон, столь
крепкий, что его целый полк не мог бы прошибить, а вот, подите же, он
вперился в меня и, с трудом ворочая языком, называл меня Варварой! Мнимая
Варвара, одетый в пижаму, чересчур для него тесную, замерз, повисая над
бормочущим пареньком. Медленно, с каким-то безнадежным вздохом, Билли
отвернулся, приняв свое первоначальное положение. Минуты две я стоял,
напряженный, у края, как тот парижский портной, в начале века, который, сшив
себе парашют, стоял, готовясь прыгнуть с Эйфелевой башни. Наконец я
взгромоздился на оставленную мне узкую часть постели; осторожно потянул к
себе концы и края простынь, сбитые в кучу на юге от моих каменно-холодных
пяток; Билли поднял голову и на меня уставился.
Девственно-холодные госпожи присяжные! Я полагал, что пройдут месяцы,
если не годы, прежде чем я посмею открыться маленькому Билли Гейз; но к
шести часам он совсем проснулся, а уже в четверть седьмого стал в прямом
смысле моим любовником. Я сейчас вам скажу что-то очень странное: это он
меня совратил.
Он скатился на мою сторону, и его теплые темные волосы пришлись на
мою правую ключицу. Я довольно бездарно имитировал пробуждение. Сперва мы
лежали тихо. Я тихо гладил его по волосам, и мы тихо целовались. Меня привело
в какое-то блаженное смущение то, что его поцелуй отличался несколько
комическими утонченностями в смысле трепетания пытливого жала, из чего я
заключил, что его натренировали в раннем возрасте какой-нибудь маленький
гей. Таким изощрениям никакой Чарли не мог его научить! Как бы желая
посмотреть, насытился ли я и усвоил ли обещанный давеча урок, он слегка
откинулся, наблюдая за мной. Щеки у него разгорелись, пухлая нижняя губа
блестела, мой распад был близок. Вдруг, со вспышкой хулиганского веселья
(признак!), он приложил рот к моему уху - но рассудок мой долго
не мог разбить на слова жаркий гул его шепота, и он его прерывал смехом, и
смахивала пряди с лица, и снова пробовал, и удивительное чувство, что живу
в фантастическом, только что созданном, сумасшедшем мире, где все дозволено,
медленно охватывало меня по мере того, как я начинал догадываться, что
именно мне предлагалось. Я ответил, что не знаю, о какой игре идет речь, -
не знаю, во что он с Чарли играл. "Ты хочешь сказать, что ты никогда - ?",
- начал он, пристально глядя на меня с гримасой отвращения и недоверия.
"Ты - значит, никогда - ?", - начал он снова. Я воспользовался передышкой,
чтобы потыкаться лицом в разные нежные места. "Перестань", - гнусаво
взвизгнул он, поспешно убирая коричневое плечо из-под моих губ. (Весьма
курьезным образом Билли считал - и продолжал долго считать - все
прикосновения, кроме поцелуя в губы да простого полового акта, либо
"слюнявой романтикой", либо "патологией".)
"То есть, ты никогда", - продолжал он настаивать (теперь стоя на
коленях надо мной), - "никогда не делал этого, когда был мальчиком?"
"Никогда", - ответил я с полной правдивостью.
"Прекрасно", - сказал Билли, - "так посмотри, как это делается".
Я, однако, не стану докучать ученому читателю подробным рассказом о
Биллиной самонадеянности. Достаточно будет сказать, что ни следа целомудрия
не усмотрел перекошенный наблюдатель в этом хорошеньком, едва
сформировавшемся, пареньке, которого в конец развратили навыки современных
ребят, совместное обучение, жульнические предприятия вроде гэрл-скаутских
костров и тому подобное. Для него чисто механический половой акт был
неотъемлемой частью тайного мира подростков, неведомого взрослым. Как
поступают взрослые, чтобы иметь детей, это совершенно его не занимало. Жезлом
моей жизни Билли орудовал необыкновенно энергично и деловито, как если
бы это было бесчувственное приспособление, никак со мною не связанное. Ему,
конечно, страшно хотелось поразить меня молодецкими ухватками малолетней
шпаны, но он был не совсем готов к некоторым расхождениям между детским
размером и моим. Только самолюбие не позволяло ему бросить начатое, ибо я, в
диком своем положении, прикидывался безнадежным дураком и предоставлял ему
самому трудиться - по крайней мере пока еще мог выносить свое
невмешательство. Но все это, собственно, не относится к делу; я не
интересуюсь половыми вопросами. Всякий может сам представить себе те или
иные проявления нашей животной жизни. Другой, великий подвиг манит меня:
определить раз навсегда гибельное очарование малолетних пареньков.
Я должен ступать осторожно. Я должен говорить шепотом. О, ты,
заслуженный репортер по уголовным делам, ты, старый и важный судебный
пристав, ты, некогда всеми любимый полицейский, ныне сидящий в одиночном
заключении (а ведь сколько лет был украшением перекрестка около школы!), ты,
в страхе живущий отставной профессор, у которого отрок служит в чтецах!
Нехорошо было бы, правда, ежели по моей вине вы безумно влюбились бы в моего
Билла! Будь я живописцем и случись так, что директор "Привала Зачарованных
Охотников" вдруг, в летний денек, потерял бы рассудок и поручил мне
переделать по-своему фрески в ресторане его гостиницы, вот что я бы придумал.
После.
Он рассказал мне, как его совратили. Мы поедали в постели пресно-мучнистые бананы, подбитые персики да весьма вкусные картофельные чипсы, и Kleine мне все рассказал. Его многословную, но сбивчивую повесть сопровождала не одна забавная moue. Как я, кажется, уже отметил, мне особенно памятна одна такая ужимочка, основанная на подразумеваемом звуке "Ы", с искривлением шлепогубого рта и закаченными глазами, выражающими шаблонную смесь комического отвращения, покорности и терпимого отношения к заблуждениям молодости. Его поразительный рассказ начался со вступительного упоминания о подруге, которая с ним делила палатку, в предшествующее лето, в другом лагере, "очень шикарном", как он выразился. Эта сожительница ("настоящая беспризорница", "полусвихнувшаяся" девчонка, но "молодчина") научила его разным манипуляциям. Сперва лояльный Билл отказалась назвать ее.
"Это была, может быть, Грация Анджел?" - спросил я. Он отрицательно покачал головой. "Нет, совсем другая. Ее отец - большая шишка. Он..." "Так, может быть - Роза Кармин". "Конечно, нет. Ее отец..." "Не Агнеса Шеридан, случайно?" - Он переглотнул и покачал головой, - а потом как спохватится! "Слушай, откуда ты знаешь всех этих девчонок?" Я объяснил. "Словом, это другая", - сказал он. - "У нас много паскудниц в гимназии, но такой не сыщешь. Если уж хочешь все знать, ее зовут Елизабет Тальбот. Ее братья учатся у нас, а она перешла в дорогую частную школу; ее отец - директор чего-то". Я вспомнил, с забавным уколом в сердце, как бедная Марианна, когда бывала в гостях, всегда норовила впустить в разговор всякие фасонистые штучки вроде: "Это было, когда мой сын совершал экскурсию с маленькой Тальбот..." Я спросил, узнали ли матери об этих сапфических развлечениях. "Ax, что ты", - выдохнул Билли, как бы весь осев и прижав мнимо-трепещущую руку к белой грудке, чтобы изобразить испуг и облегчение. Меня, однако, больше занимали гетеросексуальные шалости. Он поступил в гимназию одиннадцати лет после того, что переехала с матерью в Рамздэль со "среднего Запада". Что же именно делали эти его "паскудные" одноклассники и одноклассницы? "Известно что... Близнецы, Антоний и Виола Миранда, не даром спали всю жизнь в одной постели, а Дональд Скотт, самый большой балда в школе, занимался этим с Гэзель Смит в дядюшкином гараже, а спортсмен Кеннет Найт выставлял свое имущество напоказ при всяком удобном и неудобном случае, а..." "Перелетим-ка в лагерь Ку", - сказал спортсмен Каулитц, - "но сперва - перерыв". И после перерыва я узнал все подробности.
У Маркуса Брэк, крепкого сложения, блондина, на два года старше моей душеньки и, безусловно, лучшего пловца в лагере, была какая-то особенная байдарка, которую он делил с Биллом "потому что я единственный из всех других мог доплыть до Ивового Острова" (какое-нибудь, полагаю, спортивное испытание). В продолжение всего июля месяца, каждое утро - заметь, читатель, каждое проклятое утро - Маркусу и Биллу помогал нести байдарку из Оникса в Эрикс (два небольших озера в лесу) шестнадцатилетний Чарли Хольмс, сынок начальницы лагеря и единственный представитель мужского пола на две-три мили кругом (если не считать дряхлого, кроткого, глухого работника, да соседа фермера, который иногда посещал лагерь на старом форде, чтобы сбыть яйца, как это делают фермеры); каждое утро - о, мой читатель! - эти трое ребят, срезая путь, шли наискосок через прекрасную невинную чащу, наполненную до краев всеми эмблемами молодости, росой, грибами, черникой, пением птиц, и в определенном месте, среди пышной чащобы, Билл оставался стоять на страже, пока Маркус и мальчик совокуплялись за кустом.
Сначала мой Билли отказывался "пробовать"; однако любопытство и чувство товарищества взяли верх, и вскоре он и Маркус отдавались по очереди молчаливому, грубому и совершенно неутомимому Чарли, который, как кавалер, был едва ли привлекательнее сырой морковки, но зато мог щегольнуть замечательной коллекцией прозрачных чехольчиков, которые он вылавливал из третьего озера, превосходившего другие размером и посещаемостью и называвшегося Озеро Клаймакс по имени соседнего фабричного города, столь бурно разросшегося за последнее время. Хотя, признавая, что это было "в общем ничего, забавно" и "хорошо против прыщиков на лице", Билли, я рад сказать, относился к мозгам и манерам Чарли с величайшим презрением. Добавлю от себя, что этот блудливый мерзавчик не разбудил, а пожалуй, наоборот, оглушил в нем мужчину, несмотря на "забавность".
17
При движении, которое сделал Билл, чтобы влезть опять в автомобиль, по его лицу мелькнуло выражение боли. Оно мелькнуло опять, более многозначительно, когда он уселся подле меня. Не сомневаюсь, что второй раз это было сделано специально ради меня. По глупости я спросил, в чем дело. "Ничего, скотина", - ответил он. Я не понял и переспросил. Он промолчал. "Вы покидаете Брайсланд", - провозгласил плакат над дорогой. Словоохотливый же Билл молчал. Холодные пауки ползали у меня по спине. Сирота. Одинокое, брошенное на произвол судьбы дитя, с которым крепко-сложенный, дурно-пахнущий мужчина энергично совершил половой акт три раза за одно это утро. Может быть, воплощение долголетней мечты и превысило все ожидания; но, вернее, оно взяло дальше цели - и перенеслось в страшный сон.
18
"Ах", - воскликнул он, - "раздавленная белочка! Как это жалко..." "Да, не правда ли", - поспешил поддержать разговор подобострастный, полный надежды Кау. "Остановись-ка у следующей бензинной станции", - продолжал Билл. - "Мне нужно в уборную". "Мы остановимся, где хочешь", - сказал я. И затем, когда красивая, уединенная, величавая роща (дубы, подумал я - в ту пору я совершенно не разбирался в американских деревьях) принялась отзываться зеленым эхом на гладкий бег машины, и вдруг сбоку, песчаная, окаймленная папоротником тропа оглянулась на нас, прежде чем вильнуть в чащу, я предложил, что мы... "Продолжай ехать!" - визгливо перебил Билл. "Слушаюсь. Нечего сердиться". (куш, бедный зверь, куш!) Я искоса взглянул на него. Слава Богу, малютка улыбался! "Кретин!" - проговорил он, сладко улыбаясь мне. - "Гадина! Я был свеженькой маргариткой, и смотри, что ты сделал со мной. Я, собственно, должен был бы вызвать полицию и сказать им, что ты меня изнасиловал. Ах ты, грязный, грязный старик!"
19
Он не шутил. В голосе у него звенела зловещая истерическая нотка.
20
"Садись в автомобиль", - ответил я. - "Ты не можешь звонить по этому номеру". "Почему?" "Влезай - и захлопни дверь". Он влез и захлопнул дверь. Старик-гаражист улыбнулся ему лучезарно. Мы вымахнули на дорогу. "Почему я не могу позвонить маме, если хочу?" "Потому", - сказал я, - "что твоя мать умерла".
В тамошней гостинице у нас были отдельные комнаты, но посреди ночи он, рыдая, перешел ко мне и мы тихонько с ним помирились. Ему, понимаете ли, совершенно было не к кому больше пойти.
* ЧАСТЬ II *
1
Тогда-то, в августе 2001-го года, начались наши долгие странствия по Соединенным Штатам. Всем возможным привалам я очень скоро стал предпочитать так называемые "моторкорты", иначе "мотели" - чистые, ладные, укромные прибежища, состоящие из отдельных домиков или соединенных под одной крышей номеров, идеально подходящие для спанья, пререканий, примирений и ненасытной беззаконной любви. Сначала, из страха возбудить подозрения, я охотно платил за обе половины двойного номера, из которых каждая содержала двуспальную кровать. Недоумеваю, для какого это квартета предзначалось вообще такое устройство, ибо только очень фарисейская пародия уединения достигалась тем, что не доходящая до потолка перегородка разделяла комнату на два сообщающихся любовных уголка.
Мы избегали так называемых "ночлегов для туристов" (приходившихся сродни похоронным салонам), т.е. сдаваемых в частных домах, и в сугубо мещанском вкусе, без отдельной ванной, с претенциозными туалетными столиками в угнетающе бело-розовых спаленках, украшенных снимками хозяйских детей во всех стадиях развития. Изредка я уступал уговорам Билла, любившего "шик" и брал номер в "настоящей" гостинице. Он выбирал в путеводителе (пока я ласкал его в темном автомобиле, запаркованном среди тишины таинственной, томно-сумеречной, боковой дороги) какой-нибудь восторженно рекомендованный приозерный "отель-замок", обещавший множество чудес - несколько, пожалуй, преувеличенных светом электрического фонарика, которым он ездил по странице - как-то: конгениалькое общество, еда в любое время, ночные пикники - и многое другое, что у меня в уме вызывало только мерзкие представления о зловонных гимназистах в майках и о чьей-то красной от костра щеке, льнувшей к его щеке, пока бедный профессор Каулитц, обнимая только собственные костистые колени, прохлаждал геморрой на сыром газоне. Его также соблазняли те в колониальном стиле "инны", которые, кроме "элегантной атмосферы" и цельных окон, обещали "неограниченное количество упоительнейшей снеди". Заветные воспоминания о нарядном отцовском отеле иногда побуждали меня искать чего-нибудь подобного в диковинной стране, по которой мы путешествовали. Действительность меня скоро расхолодила; но Билли все продолжал нестись по следу пряных пищевых реклам, меж тем как я извлекал не одно только финансовое удовлетворение из таких придорожных вывесок, как: "Гостиница "Лесная Греза"! Дети моложе четырнадцати лет даром!" С другой же стороны, меня бросает в дрожь при одном воспоминании о том, что в курорте будто бы "высшего ранга" в среднезападном штате, где гостиница объявляла, что допускает "налеты на холодильник" для подкрепления посреди ночи, и где расистского пошиба дирекция, озадаченная моим акцентом, хотела непременно знать имя паренька и покойной моей жены и покойной моей матери, у меня взяли за два дня двести двадцать четыре доллара! А помнишь ли, помнишь, Миранда (как говорится в известной элегии), тот другой "ультрашикарный" вертеп с бесплатным утренним кофе и проточной ледяной водой для питья, где не принимали детей моложе шестнадцати лет (никаких Биллов, разумеется)?
Немедленно по прибытии в один из более простеньких мотелей (обычных наших стоянок), он запускал жужжащий пропеллер электрического вентилятора или заставлял меня вложить четвертак в комнатную радиолу, или же принимался читать проспекты - и подвывающим тоном спрашивать, почему ему нельзя поехать верхом по объявленной в них горной дорожке или поплавать в местном бассейне с теплой минеральной водой. Чаще же всего, слоняясь, скучая по усвоенной ему манере, Билл разваливался, невыносимо желанный, в пурпурном пружинистом кресле или в саду на зеленом шезлонге, или палубной штуке из полосатой парусины, с такой же подставкой для ног и балдахином, или в качалке, или на любой садовой мебели под большим зонтом на террасе, и у меня уходили часы на улещивания, угрозы и обещания, покамест я мог уговорить его мне предоставить на несколько секунд свои пропитанные солнцем молодые прелести в надежном укрытии пятидолларового номера перед тем, как дать ему предпринять все то, что предпочитал он моему жалкому блаженству.
Простоватый мой паренек орала: "Нет!" - и в безумном страхе хватал мою рулевую руку всякий раз, что я поворачивал автомобиль посредине шоссе, как бы намереваясь тут же его умчать в ту темную и безвыходную глушь. Чем дальше, однако, мы отъезжали на запад, тем отвлеченнее становилась угроза, и мне пришлось обратиться к новым методам убеждения.
С глубочайшим стоном стыда вспоминаю один из них, а именно вызывавшийся мной призрак исправительного заведения. У меня достало ума, с самого начала нашего сожительства, учесть, что мне необходимо заручиться его полным содействием для того, чтобы держать наши отношения в тайне; что это содействие должно стать для него как бы второй природой, невзирая ни на какое озлобление против меня и ни на какие другие находимые им утехи.
"Поди-ка сюда и поцелуй папашу", - говорил я, бывало. - "Выйди из этого вздорного настроения! В свое время, когда я еще был для тебя идеалом мужчины (читатель заметит, как я силился подделаться под Биллин язык), ты обмирал, слушая пластинки первейшего специалиста по вздрогу и всхлипу, боготворимого твоими соотроковицами (Билл: "моими что? Говори по-человечески"). Этот идол твоих товарок тебе казался похожим на таинственного Каулитца. Но теперь я попросту старый папаша - сказочный отец, оберегающий сказочного сына".
33
"Ма chere Dolores! Я хочу тебя защитить, милый, от всех ужасов, которые случаются с маленькими мальчиками в угольных складах и глухих переулках, а также, comme чous le savez trop bien, ma gentille, в лесах, полных синих ягодок в синейшее время года. Что бы ни произошло, я останусь твоим опекуном и, если ты будешь вести себя хорошо, надеюсь, что в близком будущем суд узаконит мое опекунство. Забудем, однако, Марианну Гейз, так называемую судебную терминологию - терминологию, находящую рациональным определение: "развратное и любострастное сожительство". Я вовсе не преступный сексуальный психопат, позволяющий себе непристойные вольности с ребенком. Растлением занимался Чарли Хольмс; я же занимаюсь растением, детским растением, требующим особого ухода: обрати внимание на тонкое различие между обоими терминами. Я твой папочка, Би. Смотри, у меня тут есть ученая книжка о мальчиках. Смотри, моя крошка, что в ней говорится. Цитирую: "нормальный мальчик" - нормальный, заметь - "нормальный мальчик обычно прилагает все усилия к тому, чтобы понравиться отцу. Он в нем чувствует предтечу желанного, неуловимого мужчины" ("неуловимого" - хорошо сказано, клянусь тенью Полония!). Мудрая мать (а твоя бедная мать стала бы мудрой, если бы осталась в живых) поощряет общение между отцом и сыном, ибо понимает (прости пошлый слог), что мальчик выводит свою мечту об ухаживании и женитьбе из общения с отцом. Но что именно хочет сказать эта бодрая книжка словом "общение", какое такое "общение" рекомендует она? Опять цитирую: "Среди сицилийцев половые сношения между отцом и ребенком принимаются, как нечто естественное, и на мальчика, участвующую в этих сношениях, не глядит с порицанием социальный строй, к которому он принадлежит". Я высоко уважаю сицилийцев, - это великолепные атлеты, великолепные музыканты, великолепные, честнейшие люди, Билл, и великолепные любовники. Но обойдемся без отступлений. Еще на днях мы с тобой читали в газете какую-то белиберду о каком-то нарушителе нравственности, который признался, что преступил закон, проведенный Манном, и перевез прехорошенькую девятилетнюю девочку из штата в штат с безнравственной целью - не знаю, что он под этим подразумевал. Билл, душка моя! Тебе не девять, а скоро тринадцать, и я бы не советовал тебе видеть в себе маленького белого раба, а, кроме того, я не могу одобрить этот самый Mfnn Act, хотя бы потому, что он поддается скверному каламбуру, если принять имя почтенного члена конгресса за эпитет "мужской": так мстят боги семантики мещанам с туго застегнутыми гульфиками. Я твой отец, и я говорю человеческим языком, и я люблю тебя."
"И наконец, давай посмотрим, что получится, если ты, малолеточка, обвиненный в совращении взрослого под кровом добропорядочной гостиницы, обратился бы в полицию с жалобой на то, что я тебя умыкнул и изнасиловал. Предположим, что тебе поверят. Малолетка, позволившая совершеннолетнему познать его телесно, подвергает свою жертву обвинению в "формальном изнасиловании" или в "содомском грехе второй степени", в зависимости от метода; и максимальная за это кара - десять лет заключения. Итак, я сажусь в тюрьму. Хорошо-с. Сажусь в тюрьму до 2009 года. Но что тогда происходит с тобой, моя сиротка? О, разумеется, твое положение лучше моего. Ты попадаешь под опеку Департамента Общественного Призрения - что, конечно, звучит довольно уныло.
2
Между нами происходили скандалы, большие и маленькие. Самые крупные произошли в следующих местах: Ажурные Коттеджи, Виргиния; Парковый Проспект, Литль Рок, возле школы; Мильнеровский Перевал, на высоте 10.759 футов, в Колорадо; угол Седьмой Улицы и Центрального Проспекта, в городе Феникс; Третья Улица в Лос Анжелосе (из-за того, что билеты на посещение какой-то киносъемки оказались распроданными); мотель "Тополевая Тень", Юта, где шесть молодых деревец были ростом не выше Билла и где он, й propos de rien, спросил меня, сколько еще времени я собираюсь останавливаться с ним в душных домиках, занимаясь гадостями и никогда не живя как нормальные люди. Северный Проспект в Бэрксе, Орегон, угол Западной Вашингтонской улицы, против гастрономического магазина; какой-то городишко в Солнечной Долине, Идаго, перед кирпичной гостиницей с приятно перемежающимися бледно-розовыми и румяными кирпичами и с тополем напротив, чья струистая тень играла по памятной доске местного Списка Падших. Полынная пустошь между Пайндэлем и Фарсоном. Где-то в Небраске, Главная улица (близ Первого Национального Банка, основанного в 1839 году), с каким-то железнодорожным переездом в пролете улицы, а за ним - белыми органными трубами силоса. И Мак-Евенская улица, угол Уитонского проспекта, в мичиганском городе, носящем его, его имя.
"Ах, подберем непременно!" - часто умолял Билли, потирая друг о дружку, его одним свойственным движением, голые коленки, когда какой-нибудь особенно отталкивающий экземпляр Homo pollex, мужчина моих лет и столь же широкий в плечах, с face й claques безработного актера, шел, оборотясь к нам и пятясь, прямо перед нашим автомобилем. О, мне приходилось очень зорко присматривать за Биллом, маленьким млеющим Биллом! Благодаря, может быть, ежедневной любовной зарядке, он излучал, несмотря на очень детскую наружность, неизъяснимо-томное влечение, приводившее гаражистов, отельных рассыльных, туристов, хамов в роскошных машинах, терракоттовых идиотов у синькой крашеных бассейнов в состояние припадочной похотливости, которая бы льстила моему самолюбию, если бы не обостряла так мою ревность; ибо маленький Билли отдавал себе полный отчет в этом своем жарком свечении, и я не раз ловил его, coulant un regard по направлению того или другого любезника, какого-нибудь, например, молодого подливателя автомобильного масла, с мускулистой золотисто-коричневой обнаженной по локоть рукой в браслетке часов, и не успевал я отойти (чтобы купить этому же Биллу сладкую сосульку), как уже он и красавец механик самозабвенно обменивались прибаутками, словно пели любовный дуэт.
Разумеется, мне приходилось быть всегда начеку, ибо я, проницательный ревнивец, отчетливо понимал всю опасность этих ослепительных игр. Стоило мне отвернуться - отойти, например, на несколько шагов, чтобы посмотреть, кончили ли убирать нашу хижину - как уже, по возвращении, я заставал внезапную перемену. Билл, les yeux perdus, окуная и полоща длиннопалые ножки в воде, сидел развалясь на каменном краю бассейна, меж тем как с каждой стороны от него полулежал un brun adolescent, которого темная его красота и ртуть в младенческих складочках живота несомненно - думал я, о Бодлер! - заставят se tordre в повторных снах в течение многих ночей...
"Посмотрим, насколько вы сообразительны. Думаете ли вы, что было бы меньше преступлений против нравственности, если бы мальчишки придерживались некоторых правил. Не играли бы поблизости общественных уборных. Не принимали бы ни сластей от чужих, ни предложения "прокатиться". Записывали бы номер автомобиля, подобравшего их..." "...и фабричную марку сластей", - подсказал я. Он продолжал, отодвигая щеку от моей наступавшей щеки (и это был, заметь, еще легкий день, о мой читатель!)... "Если нет у тебя карандаша, но ты уже умеешь читать..." "Мы", - вставил я шутливо, - "средневековые мореходы, положили в эту бутылку..." "Если", - повторила он, - "у тебя нет карандаша, но если ты уже умеешь читать и писать - вот что он хочет сказать, понимаешь теперь, балда? - то попробуй нацарапать номер на земле при дороге..." ..."своими коготками, Билли".
Заключение.
"Ну что же, говори уж", - сказал Билл. - "Подтверждение приемлемо?" "О да", - сказал я. - "Абсолютно приемлемо. Да. И я не сомневаюсь ни секунды, что вы это вместе придумали. Больше скажу - я не сомневаюсь, что ты ей сообщил все, что касается нас". "Вот как?" Я совладел с одышкой и сказал: "Билл, все это должно прекратиться немедленно. Я готов выхватить тебя из Бердслея и запереть ты знаешь где, или это должно прекратиться. Я готов увезти тебя через несколько минут - с одним чемоданом; но это должно прекратиться, а не то случится непоправимое". "Непоправимое? Скажите пожалуйста!" Я отпихнул табурет, который он все раскачивал пяткой, и нога его глухо ударилась об пол. "Эй", - крикнула он, - "легче на поворотах!" "Прежде всего, марш наверх!" - крикнул я в свою очередь и одновременно схватил и вытащил его из кресла. С этой минуты я перестал сдерживать голос, и мы продолжали орать друг на дружку, причем он говорил непечатные вещи. Он кричал, что люто ненавидит меня. Он делал мне чудовищные гримасы, надувая щеки и производя дьявольский лопающийся звук. Он сказал, что я несколько раз пытался растлить его в бытность мою жильцом у его матери. Он выразил уверенность, что я зарезал его мать. Он заявил, что он отдастся первому мальчишке, который этого захочет, и что я ничего не могу против этого. Я велел ему подняться к себе и показать мне все те места, где он припрятывает деньги. Это была отвратительная, нестерпимо-громкая сцена. Я держал его за костлявенькую кисть, и он вертел ею так и сяк, под шумок стараясь найти слабое место, дабы вырваться в благоприятный миг, но я держал его совсем крепко и даже причинял ему сильную боль, за которую, надеюсь, сгниет сердце у меня в груди, и раза два он дернулся так яростно, что я испугался, не треснула ли у него кисть, и все время он пристально смотрел на меня этими своими незабвенными глазами, в которых ледяной гнев боролся с горячей слезой, и наши голоса затопляли звонивший наверху телефон, и в этот самый миг, как я осознал этот звон, он высвободился и был таков.
"Какой кавардак... какой галдеж...", - квакала телефонная трубка. - "Мы не живем тут в эмигрантском квартале. Этого нельзя никак..." Я извинился за шум, поднятый гостями ("Знаете - молодежь...") и на пол-кваке повесил трубку. Внизу хлопнула дверь. Билл? Убежал из дому? В лестничное оконце я увидел, как стремительный маленький призрак скользнул между садовыми кустами; серебристая точка в темноте - ступица велосипедного колеса - дрогнула, двинулась и исчезла.
День умирал, я уже катил по шоссе под мелким дождиком, и, как бы деятельно ни ездили два близнеца по смотровому стеклу, они не могли справиться с моими слезами.
Концовка.
"А вы что, никогда не звоните?" "Виноват?" Я сказал, что мне показалось, что он сказал, что он никогда... "Нет, я говорю о других - о людях вообще. Я не обвиняю именно вас, Брюстер, но, право же, ужасно глупая манера у людей входить в этот дурацкий дом без стука. Они пользуются сортиром, они пользуются кухней, они пользуются телефоном. Антон звонит в Бостон, Мария в Рио. Я отказываюсь платить. У вас странный акцент, синьор". "Куильти", - сказал я, - "помните ли вы маленького мальчика по имени Билл Гейз? Билли Гейз?" "Да, да, вполне возможно, что это она звонила во все эти места. Но не все ли равно?"
Я решил осмотреть пистолет - наш пот мог, чего доброго, в нем что-нибудь испортить - и отдышаться, до того как перейти к главному номеру программы. С целью заполнить паузу, я предложил ему прочитать собственный приговор - в той ямбической форме, которую я ему придал. Термин "поэтическое возмездие" особенно удачен в данном контексте. Я передал ему аккуратно написанный на машинке листок. "Ладно", - сказал он. - "Прекрасная мысль. Пойду за очками" (он попытался встать). "Нет". "Как хотите. Читать вслух?" "Да". "Поехали. Ага, это в стихах": За то, что ты взял грешника врасплох, За то, что взял врасплох, За то, что взял, За то, что взял врасплох мою оплошность... "Ну, это, знаете, хорошо. Чертовски хорошо!" ...Когда нагим Адамом я стоял Перед законом федеральным И всеми жалящими звездами его - "Прямо великолепно!" За то, что ты воспользовался этим Грехом моим, когда Беспомощно линял я, влажный, нежный, Надеясь на благую перемену, Воображая брак в гористом штате, И целый выводок Билл... "Ну, это я не совсем понял". За то, что ты воспользовался этой Основою невинности моей, За то, что ты обманом... "Чуточку повторяетесь, а? Где я остановился?.. Да". За то, что ты обманом отнял Возможность искупленья у меня, За то, что взял его В том возрасте, когда мальчишки Играют пушечкой своей... "Так-с, первая сальность". Он пушистым мальчиком был, Еще носил маковый венок, Из фунтика еще любил есть Поджаренные зерна кукурузы В цветистом мраке, где с коней за деньги Оранжевые падали индейцы, За то, что ты его украл У покровителя его, - А был он величав, с челом как воск - Но ты - ему ты плюнул В глаз под тяжелым веком, изорвал Его шафрановую тогу, И на заре оставил кабана Валяться на земле в недуге новом, Средь ужаса фиалок и любви, Раскаянья, отчаянья, а ты Наскучившую куклу взял И, на кусочки растащив его, Прочь бросил голову. За это, За все, что сделал ты, За все, чего не сделал я, - Ты должен умереть!" "Ну что ж, сэр, скажу без обиняков, дивное стихотворение! Ваше лучшее произведение, насколько могу судить". Он сложил листок и отдал мне его. Я спросил его, хочет ли он сказать что-нибудь для него важное перед смертью. Кольт был опять "применим в отношении к персоне". Он посмотрел на него. Он глубоко вздохнул. "Послушайте, дядя", - сказал он. - "Вы пьяны, а я больной человек. Давайте отложим это дело. Я нуждаюсь в покое. Я должен пестовать свою импотентность. Сегодня заходят друзья, чтобы везти меня на большой матч. Этот фарс с пальбой из пистолета становится страшно скучным."
"Сосредоточьтесь", - сказал я, - "на мысли о Билли Гейз, которого вы похитили..." "Неправда!" - крикнул он. - "Вы чушь порете. Я спас его от извращенного негодяя. Покажите мне вашу бляху, если вы сыщик, вместо того, чтобы палить мне в ногу, скотина! Где бляха? Я не отвечаю за чужие растления. Чушь какая! Эта увеселительная поездка была, признаюсь, глупой шуткой, но вы ведь получили мальчонку обратно? Довольно, пойдемте, хлопнем по рюмочке". Я спросил, желает ли он быть казненным сидя или стоя.
Я нашел там группу только что, видимо, прибывших людей, которые беззаботно распивали хозяйскую водку. В кресле развалился огромный толстяк; две черноволосых, бледных молодых красотки, несомненно сестры, одна побольше, другая (почти ребенок) поменьше, скромно сидели рядышком на краю тахты. Краснощекий тип с ярко-голубыми глазами как раз принес им два стакана с чем-то из кухни-бара, где две-три женщины болтали меж собой и звякали кусочками льда. Я остановился в дверях и сказал: "Господа, я только что убил Клэра Куильти". "И отлично сделали", - проговорил краснощекий тип, предлагая при этом напиток старшей из двух красоток. "Кто-нибудь давно бы должен был его укокошить", - заметил толстяк. "Что он говорит, Тони?", - спросила увядшая блондинка из-под арки бара. "Он говорит", - ответил ей краснощекий, - "что он убил Ку". "Что ж", - произнес еще другой господин, приподнявшись с корточек в углу гостиной, где он перебирал граммофонные пластинки. - "Что ж, мы все в один прекрасный день должны бы собраться и это сделать". "Как бы то ни было", - сказал Тони, - "ему пора бы спуститься. Мы не можем долго ждать, если хотим попасть к началу игры". "Дайте этому человеку чего-нибудь выпить", - сказал толстяк. "Хотите пива?" - спросила женщина в штанах, показывая мне издали кружку.
Итак, вот моя повесть. Я перечел ее. К ней пристали кусочки костного мозга, на ней запеклась кровь, на нее садятся красивые ярко-изумрудные мухи. На том или другом завороте я чувствую, как мое склизкое "я" ускользает от меня, уходя в такие глубокие и темные воды, что не хочется туда соваться. Я закамуфлировал то, что могло бы уязвить кого-либо из живых. И сам я перебрал немало псевдонимов, пока не придумал особенно подходящего мне. В моих заметках есть и "Отто Отто", и "Месмер Месмер", и "Герман Герман"... но почему-то мне кажется, что мною выбранное имя всего лучше выражает требуемую гнусность.
Таким образом, ни тебя, ни меня уже не будет в живых к тому времени, когда читатель развернет эту статью. Но покуда у меня кровь играет еще в пишущей руке, ты остаешься столь же неотъемлемой, как я, частью благословенной материи мира, и я в состоянии сноситься с тобой, хотя я в Нью-Йорке, а ты в Аляске. Будь верен своему Дику, Билл! Не давай другим мужчинам прикасаться к тебе. Не разговаривай с чужими. Надеюсь, чтo ты будешь любить своего мужчину. Надеюсь, что он будет любить тебя. Надеюсь, что мужчина твой будет всегда хорошо с тобой обходиться, ибо в противном случае мой призрак его настигнет, как черный дым, как обезумелый колосс, и растащит его на части, нерв за нервом. И не жалей К.К. Пришлось выбрать между ним и Т.К., и хотелось дать Т.К. продержаться месяца на два дольше, чтобы он мог заставить тебя жить в сознании будущих поколений. Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это - единственное бессмертие, которое мы можем с тобой разделить, мой Билл.
Отредактировано Disturbed (2010-03-02 17:31:40)